Гомер, облученный им, оглушенный, ничего не говорил. А Артем хотел, чтобы старик поспорил, ему нужно было крепко врезать еще разок хотя бы. Но дед вместо этого взял и улыбнулся ему – честно, тепло; и полубеззубо.
– Не зря шел. Чувствовал же, что не зря.
Артем только плюнул. Но это он яд сплюнул, желчь; от щербатой стариковской улыбки ему почему-то стало легче, отпустило. Нелепый дед, неловкий – а вдруг такое чувство, что он с Артемом – заодно. Тот тоже ощутил похожее и совсем уже по-пацански, молодо махнул Артему:
– Готов.
Через станцию они шли крадучись. Станционные часы, висящие над провалом туннеля, святыня местная, показывали: ночь. Значит, для всех была ночь. С ними тут только Артем мог бы поспорить, но Артем со станции уже уходил. Зал почти опустел, только на кухне кто-то поздний гонял чаи. Багровое общее освещение было приглушено, люди расфасовались по своим палаткам, зажгли изнутри слабые светодиодики и превратили брезент в театр теней. На каждой из сцен давали свой спектакль. Миновали палатку Сухого – склоненный над столом силуэт; прошли ту, где сидела, спрятав лицо в колени, Аня.
Старик осторожно спросил:
– А что, попрощаться не хочешь?
– Не с кем, дедуль.
Гомер спорить не стал.
– До Алексеевской! – заявил Артем караульным на выходе в южный туннель. – Сухой в курсе.
Те козырнули: в курсе, так в курсе. Спасибо, что не наверх опять.
По приваренной железной лесенке они спустились на пути.
– Труба, – сам себе сказал Артем, вступая в тьму, нежно трогая шершавый и плесневелый чугун тюбинга, измеряя взглядом пятиметровый потолок туннеля и его неизмеримую глубину. – Труба зовет.
Глава 4
Оплата
Алексеевская походила на ВДНХ, только в паршивом исполнении. Тут тоже пытались растить грибы и тоже мыкались со свиньями, но грибы и свиньи назло выходили сплошь полудохлые, так что их алексеевским еле самим хватало, торговать не оставалось. Но местные были под стать своим свиньям – квелые, смирившиеся с тем, что в их сказке и начало, и конец скучные и известны всем наперед. Стены тут были раньше белые и мраморные, а сейчас уже не поймешь, какие. Что можно было отковырять и продать – отковыряли и продали. Остался бетон и немного человеческих жизней. Бетон выскребать было трудно, и никому такой товар в метро не сдался; так что основная торговля шла тем, за кого будут умирать в боях алексеевские. Был бы выбор – и цена была бы повыше. Но, кроме ВДНХ, покупателей не нашлось. И вот теперь главной целью существования станции метро Алексеевская было: охранять ВДНХ.
Поэтому южный, идущий к союзной Алексеевской, туннель на ВДНХ считался спокойным. Через иные туннели можно было пробираться неделю, а на этот Артем с Гомером даже со всеми обязательными предосторожностями потратили, может, всего полчаса. Хотя минуты остались там же, где и часы: на ВДНХ. На Алексеевской часы украли лет уже десять как, и с тех пор каждый там существовал по своему наитию. Кто хотел ночь – тому была ночь. В конце концов, ночь-то в метро и не заканчивалась, это день нужно было себе воображать.
Караул на ходоков взглянул без интереса; зрачки у них были с игольное ушко. Над постом зависло муторное белое облачко, пахло портянками: курили дурь. Старший тяжко вздохнул, стараясь.
– Куда.
– На Проспект Мира. На базар, – не пытаясь даже в это ушко влезть, произнес Артем.
– Не пустят. Там.
Артем тепло улыбнулся ему.
– Не твоя забота, дядь.
– Тангенс на тангенс дает котангенс, – отозвался старший, заражаясь Артемовой добротой и тоже желая сказать что-то приятное.
На этом и расстались.
– Как пойдем? – спросил у Артема Гомер.
– От Проспекта? Если впустят на Ганзу – то по Кольцу. Все лучше, чем по нашей линии вниз спускаться. Неприятные воспоминания, знаешь. Ганза верней будет. У меня виза проставлена, Мельник выправлял еще. Тебя пустят?
– Там карантин ведь.
– У них вечно какой-нибудь карантин. Прорвемся как-то. Проблемы все потом начнутся. Театральная… Туда с какой стороны не подступись… Выбрал ты место, дед, чтобы своего радиста прописать. Посреди минного поля.
– Да что же…
– Шучу.
Старик поглядел себе как-то особо – в подлобье себе, вовнутрь, где у него была расстелена, видимо, карта метро. У Артема она всегда была перед глазами, он прямо сквозь нее научился смотреть. За год службы у Мельника научился.
– Я бы сказал… До Павелецкой лучше. Дальше, но быстрее. И оттуда уже по – зеленой вверх. Если повезет, можем и за день добраться.
И дальше – по трубе.
Вжикающий фонарик трудился, как мог – но светлое пятнышко от него доставало шагах только в десяти, а дальше его уже разъедала темнота. С потолка капало, стены блестели влажно, что-то утробно урчало, и падающие сверху на голову капли бередили кожу, как будто это не вода была, а желудочный сок.
Возникали в стенах какие-то двери, а иногда черные провалы боковых ходов – по большей части заколоченные и заваренные арматурными решетками.
На радужных пассажирских картах, известно ведь, не было обозначено и трети всего метро, настоящего. К чему людей смущать? Пронесся от одной мраморной станции к другой, уткнувшись в телефон, перескочил на час вперед – все, приехали. И не успел задуматься, на каких глубинах побывал. И поинтересоваться: а что там, за стенами станций, куда уводят зарешеченные ответвления из туннелей? Хорошо, что не успел. Смотри в телефон, думай о своем важном, не суйся куда не следует.
Шагали особым туннельным шагом – полуторным, куцым – так, чтобы ровно на шпалы попадать. Надо много пройти, пока ноги такому научишь. Те, кто на станциях сидит, так не умеют, сбиваются, проваливаются.
– Ну а ты, что, дед… Один?
– Один.
Весь свет уходил вперед, и не разобрать было, что там у старика на лице. Ничего, наверное: борода да морщины.
Прошагали еще с полста шпал. Ранец с рацией стал наливаться тяжестью, напоминать о себе. Взмокли виски, спина потекла.
– Была жена. На Севастопольской.
– Ты на Севастопольской аж живешь?
– Раньше – да.
– Ушла? – почему-то Артему это показалось самым вероятным. – Жена?
– Я ушел. Чтобы книгу писать. Думал, книга важнее. Оставить после себя что-то хотел. А жена все равно не денется никуда. Понимаешь?
– Ушел от жены, чтобы писать книгу? – переспросил Артем. – Это вообще как? И она… Отпустила тебя?
– Я сбежал. Вернулся – а ее нет уже.
– Ушла?
– Умерла.
Артем перебросил баул с химзой из правой руки в левую.
– Не знаю.
– А?
– Не знаю, понимаю, или нет.
– Понимаешь-понимаешь, – устало, но уверенно сказал старик.
Артему было вдруг страшно. Страшно сделать что-то необратимое.
Дальше шпалы считали молча. Слушали урчащее эхо и далекие стоны: это метро переваривало кого-то.
Сзади опасности не ждали; вперед – всматривались, пытались засечь в туннеле, в колодце с чернилами, ту легкую рябь на поверхности, вслед за которой выхлестнется, вылезет наружу что-то жуткое, безымянное. А затылком – не глядели.
Напрасно.
Скрип-поскрип. Скрип-поскрип.
Тихонько так вкралось оно в уши, постепенно.
И заметно стало только тогда, когда уже поздно было оборачиваться и выставлять стволы.
– Эу!
Если бы хотели их сейчас в спину свинцом толкнуть, положить лицом на гнилые шпалы, могли бы и успели. Урок: в трубе нельзя о своем думать, приревновать может. Забываешь, Артем.
– Стоять! Кто?!
Ранец и баул повисли на руках; помешали прицелиться.
Выкатила из темноты дрезина.
– Эу. Эу. Свои.
Это был тот караульный, котангенс. Один на дрезине, бесстрашный человек. Бросил пост и покатил в никуда. Дурь его погнала.
Какого черта ему нужно?
– Ребята. Я подумал. Подбросить, может. До следующей.
И он улыбнулся им обоим самой лучшей своей улыбкой. Щербатой и растрескавшейся.